Маяковский
и Булгаков были современниками и представителями литературного искусства в
Советском Союзе. Однако их литературные и творческие подходы были существенно
различными. Маяковский был выдающимся футуристическим поэтом, известным своими
экспериментальными формами и революционным энтузиазмом. Булгаков же был
прозаиком и драматургом, известным своими реалистическими произведениями,
сатирой и магическим реализмом.
Хотя оба
писателя в своих произведениях затрагивали социальные и политические темы, их
отношения между собой были довольно натянутыми. Маяковский критически относился
к Булгакову и его творчеству, считая его слишком консервативным и недостаточно
революционным. Он даже называл Булгакова "литературным буржуа". В
своих статьях и выступлениях Маяковский высказывал недовольство по отношению к
творчеству Булгакова и критиковал его за неполитичность.
Булгаков, в
свою очередь, не проявлял особого интереса к творчеству Маяковского и не считал
его великим поэтом. Однако, Булгаков оставил отзывы о поэзии Маяковского,
которые, хотя и критические, признавали его значимость и талант.
Это
противостояние проявлялось в критических замечаниях и обмене оскорбительными
словами между Маяковским и Булгаковым. Их литературные круги также имели свои
противоречия и конфликты, которые могли влиять на отношения между ними.
Вот это
историческое предисловие к статье Евгения Гуслярова «Триста оттенков подлости»,
которую я привожу полностью. Пожалуйста воспринимайте ее в качестве исключительно
авторского мнения и не считайте ее истиной в последней инстанции.
ТРИСТА
ОТТЕНКОВ ПОДЛОСТИ
Автор
Евгений Гусляров
Оттенок
первый.
О Владимире
Маяковском.
(Из
документальной повести об убийцах Михаила Булгакова)
Смертельно
опасным этим хобби Михаил Булгаков занялся по жестокой неволе.
С
определённого (с середины, примерно, двадцатых годов) времени он станет
аккуратно собирать и подклеивать в особый журнал все статьи и рецензии о себе.
Успеет собрать таких напитанных ядом опусов триста и одну штуку. Двести
девяносто восемь из этих чрезвычайных, под стать времени, документов подобны
приговорам и доносам и написаны людьми, в чьих руках были стальные перья
«вечных» ручек, способные убивать и калечить. И только три бумаги содержали
робкие попытки понять и объяснить явление Булгакова. Именно те почти триста
злобных перьев и этот журнал и довели Булгакова до слепоты и смерти. Давно уже
хотелось мне почитать кромешные те слова и узнать убийственные имена из того
журнала. Оказалось, тут и напрягаться особо не надо. Вдова Булгакова сберегла
этот журнал, все эти злобные письмена, подписанные безжалостными сочинителями
пасквилей и доносов. Теперь хранится этот чудовищное свидетельство бесноватого
времени в Доме русского зарубежья А. Солженицына. И я эти имена узнал. Но без
комментариев, подходящих к случаю, они, эти имена, конечно, не обозначатся во
всю меру содеянного. Попробую тут эти комментарии сделать. Про каждого бы,
конечно, надо написать. По мере вины. Грустно и гнусно, но это же всё надо
знать.
1. Вот имя первое — Владимир Владимирович Маяковский. Фигура в литературе и жизни не ясная. Сталин говорил о нём: «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи». Это самое известное. А Иван Бунин определил его «самым низким, самым циничным и вредным слугой советского людоедства». Он же и сделал размашистый, буйный и с мистическим подмалёвком в духе Питера Брейгеля-младшего (Адского) портрет Маяковского в «Окаянных днях»: «Я был на одном торжестве — после открытия какой-то выставки. Собрались на него все «цветы русской интеллигенции», богема, то есть знаменитые художники, артисты, писатели, общественные деятели, новые министры и один высокий иностранный представитель, именно посол Франции. Но над всеми возобладал — поэт Маяковский. Я сидел с Горьким и финским художником Галленом. И начал Маяковский с того, что без всякого приглашения подошёл к нам, вдвинул стул между нами и стал есть с наших тарелок и пить из наших бокалов. Галлен глядел на него во все глаза — так, как глядел бы он, вероятно, на лошадь, если бы её, например, ввели в эту банкетную залу. Горький хохотал. Я отодвинулся. Маяковский это заметил.
— Вы меня
очень ненавидите? — весело спросил он меня.
Я без всякого
стеснения ответил, что нет, слишком было бы много чести ему. Он уже было
раскрыл свой корытообразный рот, чтобы ещё что-то спросить меня, но тут
поднялся для официального тоста министр иностранных дел, и Маяковский кинулся к
нему, к середине стола. А там он вскочил на стул и так похабно заорал что-то,
что министр оцепенел. Через секунду, оправившись, он снова провозгласил:
“Господа!” Но Маяковский заорал пуще прежнего. И министр, сделав ещё одну и
столь же бесплодную попытку, развёл руками и сел. Но только что он сел, как
встал французский посол. Очевидно, он был вполне уверен, что уже перед ним-то
русский хулиган не может не стушеваться. Не тут-то было! Маяковский мгновенно
заглушил его ещё более зычным рёвом. Но мало того: к безмерному изумлению
посла, вдруг пришла в дикое и бессмысленное неистовство вся зала: заражённые
Маяковским, все ни с того ни с сего заорали и себе, стали бить сапогами в пол,
кулаками по столу, стали хохотать, выть, визжать, хрюкать и — тушить
электричество. И вдруг всё покрыл истинно трагический вопль какого-то финского
художника, похожего на бритого моржа. Уже хмельной и смертельно бледный, он,
очевидно, потрясённый до глубины души этим излишеством свинства и желая
выразить свой протест против него, стал что есть силы и буквально со слезами
кричать одно из немногих русских слов, ему известных:
— Много!
Многоо! Многоо! Многоо!».
Вот Свиридов,
написавший в советскую пору на стихи Маяковского «Патетическую ораторию».
Критики писали тогда, что Свиридову удалось показать не только ораторское
начало и острые маршевые ритмы Маяковского. И продолжали обычно этот
незаконченный посыл цитатой из самого Свиридова: «... меня интересовала тема
России, тема народа и народной революции. И всё это я нашёл в революционной
поэзии Маяковского. Я пытался передать в своей музыке мысли поэта, его думы о
будущем нашей страны». Прошло время и вдруг Свиридов будто спохватился:
«Лживый, двоедушный человек, с совершенно холодным сердцем, любивший лишь
лесть, которую ему все окружавшие щедро расточали. И он постепенно сделался рабом
людей, расточавших ему эту обильную, часто фальшивую (а иногда и от сердца)
лесть. Вспомнить надо лубочное изображение крестьян в агитках и иронических
стихах великого пролетарского поэта, типа “Схема смеха” и многое другое. В
противовес высокомерной иронии по отношению к Русским, ко всему Русскому
(«Вынимайте забившихся под Евангелие Толстых за ногу худую, об камни бородой!»
и т. п.), своим подлинным хозяевам Маяковский служил с собачьей преданностью,
купленный безграничной лестью, тешившей большое и раздражённое самолюбие. Вот
механизм его славы, жизни и самой смерти — фальшивой, декорированной».
Нет у меня ни
сил, ни желания подводить чуждую мне жизнь, состоящую сплошь из жгучего желания
любым способом вломиться в дверь бессмертия, под общий окончательный
знаменатель, но это слово «служил собачьей преданностью своим подлинным
хозяевам» кажется мне исчерпывающим, если до конца разобрать трагический сюжет
с названием «Булгаков-Маяковский». Ещё он умел люто ненавидеть. И только
ненависть в нём и была гениальной. Она безошибочно выбирала истинное дарование
для того, чтобы, впившись в него питаться им и расти. Подобно некоторым видам
паучьих самок, разбухающих на чужом теле до невероятного безобразия.
Итак, в 1926
году Станиславский поставил «Дни Турбиных», пьесу, которую считают теперь
вершиной драматургии М. Булгакова. Пьеса была разрешена к постановке 25
сентября 1926 года. А уже 2 октября 1926 г., после генерального прогона, в
Комакадемии состоялся диспут на тему: «Театральная политика Советской власти». Тут
Маяковский и отличился. Есть официальный отчёт с этого диспута. Маяковский
говорит тут тоном вполне хозяйским: «Мы случайно дали возможность под руку
буржуазии Булгакову пискнуть — и пискнул. А дальше мы не дадим. (Голос с места:
«Запретить?».) Нет, не запретить. Чего вы добьётесь запрещением?..».
У Маяковского
под рукой оказался другой, совершенно бандитский, способ расправиться с
начинавшей угрожать лично ему популярностью Булгакова: «…давайте я вам поставлю
срыв этой пьесы — меня не выведут. 200 человек будут свистеть, а сорвём, и
скандала, и милиции, и протоколов не побоимся. (Аплодисменты)».
Литературовед
Лидия Яновская в письме 1974-го года к Елене Булгаковой: «Много раз перечитываю
речь Маяковского и всегда недоумеваю: почему запретить, снять пьесу плохо, а
двести человек привести в театр и устроить небывалый скандал, это можно, это
хорошо». Недоумевают все, кому, как и мне, надо было по необходимости прочитать
материалы того давнего и незабытого диспута. Незабытого лишь потому, что речь
там вдруг зашла о Михаиле Булгакове.
Солженицын,
комментируя составленный Еленой Булгаковой список, добавит: — Да, не слабей
других громыхнул Маяковский: «“Дни Турбиных” — социальный заказ кулачества».
Это один
только, первый, но не последний эпизод травли Булгакова лучшим поэтом
пролетарской эпохи. Он клеймил его с трибун, запускал шипящие, брызжущие
отравой издёвки в писательских кулуарах, громогласно недоумевал, почему «этот
белогвардеец ещё на свободе».
Маяковский
лично демонстрировал, как надо поступать во время представления пьесы
Булгакова. Он являлся в театр и, дождавшись действия, демонстративно вставал и
выходил из зала. Бывало, что некоторые ему подражали. Но только немногие,
потому что большинству зрителей известно было поразительно благосклонное
отношение к «Дням Турбиных» самого Сталина, он смотрел её пятнадцать, некоторые
утверждают, что двадцать(!) раз. Эти цифры зафиксированы в театральных
протоколах. Тут хоть опять возвращайся к теме, которая снова ввергает меня в
недоуменное смущение. Уж не был ли и сам Сталин жертвой вдруг взбесившегося
сталинизма. Сталин любит «Дни Турбиных», находит в ней нечто полезное для себя
и зрителей нового мира, а сталинизм изо всех сил гнобит их автора, издевается
над зрителем, к которым относится и Сталин, разносит в пух и прах пьесу и
постановку. Дело из тех, которое как-то не сразу поддаётся здравому осмыслению.
И в
стихотворных посланиях Маяковский сигнализировал верхам. Вроде того, что:
На ложу
в окно
театральных касс
Тыкая ногтем
лаковым,
он (буржуй тут
имеется в виду — Е.Г.) даёт социальный заказ
На «Дни
Турбиных» —
Булгаковым.
А в
прославленной комедии «Клоп» (1928) ВВ вносит фамилию Булгакова в «словарь
умерших слов», где её находит некий профессор, роясь в поисках слова «буза»:
«ПРОФЕССОР. Товарищ Берёзкина, вы стали жить воспоминаниями и заговорили
непонятным языком. Сплошной словарь умерших слов. Что такое “буза”? (Ищет в
словаре). Буза, буза, буза… Бюрократизм, богоискательство, бублики, богема,
Булгаков…». Не странно ли, между прочим, что ни одно из этих слов и теперь не
кажется мёртвым.
И это всё на
фоне непереносимых неудач, обрушившихся в то время на Булгакова. Понятно, что
подлая эта суета Маяковского, старавшегося как можно больнее ударить упавшего,
ещё добавляла трагизма в жизнь Булгакова. Писатель стал подумывать о
самоубийстве. Вот письмо его В. Вересаеву (22.07.1931): «Если бы вы не пришли и
не подняли мой дух, я был уже готов “поставить точку, выстрелив в себя…”».
Как сказала о
Маяковском Анна Ахматова: «В каждом слове бился приговор…». Это она определила
ещё до всех этих событий. И это был комплимент тогда, однако, вон оно как
вышло…
И тут, прямо высшая какая-то справедливость сработала, вечная мораль в кодексе народной чести явила свою силу — «не рой другому яму».
Маяковский
вдруг на себе испытал всё то, что чувствовал и чем жил Булгаков. Что-то и по
чьей-то мощной таинственной воле стало происходить. Из библиографического
списка, рекомендованного школьникам, вдруг исчезло всё написанное Маяковским. В
Ленинграде с жутким грохотом провалилась пьеса «Баня». Михаил Зощенко писал
после посещения театра с премьерой «Бани»: «Более тяжёлого провала мне не приходилось
видеть». В 1936 году Мейерхольду не разрешили возобновить постановку вполне
вроде успешного «Клопа». И пошли рецензии в газетах, одна убийственней другой.
Маяковский, сам обычно травивший, к такому обороту не был подготовлен. Он писал
тогда Татьяне Яковлевой, своей новой пассии, в Париж: «Нельзя пересказать и
переписать всех грустностей, делающих меня молчаливее». И вот он сам, опередив
в этом деле Булгакова, застрелился. Никому уже не дано узнать, что стало
последней каплей в этой последней «грустности», заставившей его замолчать
навсегда.
И вот какое
необыкновенное дело. Маяковский своим самоубийством, наделавшим много шуму,
отвратил от подобного шага Булгакова. Тому, понятное дело, при всей нужде и
решимости сделать это, показалось бы теперь самоубийство жалким и бездарным
подражанием. А Булгаков подражания терпеть не мог. Оно и к счастью.
К тому же едва
ли ни в день похорон Маяковского в квартире Булгакова раздался телефонный
звонок. В числе прочего голос с явным грузинским акцентом спросил: «Вы где
хотите работать? В Художественном театре?». «Да, я хотел бы. Но я говорил об
этом, и мне отказали», — объяснил потрясённый, понятное дело, писатель. «А Вы
подайте заявление туда. Я думаю, что они согласятся». Сталину ещё одно громкое
самоубийство представлялось явным перебором. Булгаков намекал о том в одном из
писем правительству. Надо ли удивляться тому, что во МХАТе теперь действительно
согласились. Так Маяковский, сам того не желая, поскольку у него теперь и
желаний то не могло быть никаких, помог Булгакову в его самоубийственном
положении.
Была ли обида
у Булгакова на Маяковского за все его откровенные и смертосодержащие низости?
Была, конечно. Их можно, эти обиды, угадать даже в том, что Булгаков писал уже
после смерти «крикогубого Заратустры». Но эти попытки запоздалого реванша
выражались, как и всё у Булгакова, особо тонким и деликатнейшим образом. И для
того, чтобы угадать их, нужно теперь копать поглубже.
Ну вот,
например. Упорно повторяет Булгаков в романе «Мастер и Маргарита» роковую дату
во вставной евангельской части написанного — четырнадцатое число весеннего
месяца нисана. Этим числом начинается сам этот вставной роман, и в этот же день
ножевым ударом в сердце убит Иуда. Если произвести несложные расследования, то
14-ое нисана окажется 14–ым апреля. А именно 14-го апреля 1930 года рухнул на
пол своей комнаты с простреленным сердцем сам Маяковский. И вот оказывается,
что смерть Иуды и смерть Маяковского в подаче Булгакова, практически,
неразличимы. Может быть даже Булгаков намекает тут, что и в жизни эти персонажи
были чем-нибудь да похожи.
Сам
лицемернейший тост Пилата, называющего Тиверия «самым дорогим и лучшим из
людей», ассоциируется с хрестоматийно известными словами того же Маяковского о
Ленине — «самый человечный человек», «самый земной изо всех прошедших по земле
людей».
Маяковский,
практически, был безграмотен, проучился лишь несколько лет в гимназии. Этим он
бравировал даже, например, в поэме «Люблю», уверяя, что «обучался азбуке с
вывесок». Шариков в «Собачьем сердце» тоже первые буквы и слова узнаёт по
вывескам. И этот намёк ясен.
Впрочем, и
саму смерть Маяковского Булгаков сумел сделать своеобразным надгробным
памятником. И вырезал на нём несмываемый грустный и поучительный некролог: «Всё
равно, как бы писатель не унижался, как бы не подличал перед властью, всё
едино, она погубит его. Не унижайтесь!»...